Ревнители александрийской культуры столкнулись, впрочем, не только с озлобленными и тупыми защитниками бездыханной интеллигентской традиции, но и с вдохновенным провозвестником исторических судеб России и мира. Я говорю о Владимире Соловьеве, который сам, будучи символистом, прозорливо увидел на челе «нового искусства» зловещую тень вырождающегося общества. Поводом для этого столкновения, как известно, послужил пушкинский нумер «Мира искусства». Владимир Соловьев в статье «Особое чествование Пушкина» обрушился на ницшеанство и мистический модернизм, предчувствуя во всех этих мечтаниях и блужданиях «по ту сторону добра и зла» признаки крушения нашей духовной культуры. Он же высмеял Валерия Брюсова, выступившего тогда в сборниках «Русские символисты». Тщетно «Мир искусства» пытался объясняться с маститым и загадочным философом. Владимир Соловьев продолжал смеяться своим невеселым и чутким смехом.
К сожалению, до ссылки я был слишком юн, чтобы решиться на свидание с Владимиром Соловьевым, а после ссылки я уже не нашел его в живых. Но в те годы я был окружен соловьевцами и, главное, жил сам в его духе.
Если борьба с декадентством со стороны, например, «Русского богатства» и подобных органов была совершенно бесплодна, ибо у спорящих не было общего языка, то наша борьба с крайним эстетическим индивидуализмом, борьба Вяч. Иванова, моя и некоторых, других, поднявших знамя Влад. Соловьев, была – смею думать – борьбою по существу. Мы знали, за что мы боремся.
Итак, когда поле битвы очистилось от поверженных тел и разбитых орудий, на нем построил свою храмину «Аполлон». Этот журнал пришел на готовое. Его уже не травили и не замалчивали. Редактором этого журнала был С.К. Маковский, сын того самого Константина Маковского, которого в свое время высмеял Александр Бенуа и его друзья. Сын знаменитого не по заслугам отца оказался претендентом на роль художественного арбитра, законодателя хорошего вкуса, покровителя изысканного модернизма. Во всяком случае, «Аполлон» был вполне корректным журналом, напоминавшим лучшие европейские ежемесячники, посвященные искусству. Секретарем журнала был очень приятный и любезный человек, Е.А. Зноско-Боровский, известный шахматист, теоретик-обозреватель шахматной литературы. кроме того, он превосходно говорил по-французски, а в самом журнале «Аполлон» чрезвычайно ценилось знание английского и французского языка и умение блеснуть начитанностью в области новейших западных литератур. В «Аполлоне» был культ дендизма. Ближайшие сотрудники щеголяли особого рода аристократизмом, что иногда становилось смешным и внушало подозрение в его подлинности. На вечерах журнала появлялись дамы в прекрасных туалетах, декольтированные, как на балах. Многие мужчины были во фраках. Появление человека в блузе произвело бы впечатление скандала. Впрочем, надо отдать справедливость «Аполлону», на его вечерах были не только фраки и нагие плечи прелестных дам: здесь выступали молодые талантливые композиторы, изысканные стихотворцы и весьма изящные говоруны эпохи; здесь, между прочим, познакомился я со Скрябиным и слышал, как он сам играл свои шедевры.
Среди ближайших сотрудников «Аполлона» оказался один писатель, до той поры известный лишь немногочисленным его почитателям – Иннокентий Федорович Анненский, брат весьма популярного, но совсем не талантливого Н.Ф. Анненского, сотрудника «Русского богатства». Судьба этих двух братьев была чрезвычайно характерна для нашего тогдашнего безвременья. Лишенный каких бы то ни было значительных дарований, самый заурядный радикал и серый писатель пользовался широкой известностью, а его брат, настоящий и своеобразный поэт, ученый-филолог, блестящий переводчик Еврипида, тонкий и остроумный критик, – оставался никому не известным лишним человеком, которому негде было печататься. По-видимому, И.Ф. Анненский чем-то не угодил московским декадентам, и поэтому даже «Весы» не отвели ему подобающего места. В 1905 году в редакцию «Вопросов жизни» была прислана для отзыва небольшая книжка в белой обложке – «Тихие песни» – книга стихов неизвестного поэта, скрывшегося под загадочным псевдонимом Ник. Т-о. К этой книге приложен был сборник переводов – «Парнасцы и проклятые». Эта книга поразила меня своей глубокой меланхолией и благородной сдержанностью стиля и тона. Я не знал тогда, что автор этой книги И.Ф. Анненский. Лишь в 1909 году я познакомился с поэтом. И лишь тогда, слушая его, я понял до конца, как значительна его личность. Русский человек в существе своего характера, явно сложившегося в круге переживаний Боратынского, Лермонтова и Достоевского, он в то же время стал послушным учеником Бодлера и той французской поэзии, которая шла под знаком бодлерианства. Я говорю «под знаком бодлерианства», разумея не сознательную и программную сторону поэзии, а ее дух, ее принципы, не всегда открыто исповедуемые самими поэтами. В этом смысле и Малларме и Жюль Лафорг шли по путям, предуказанным Бодлером. По тем же путям шел покойный Анненский, полагавший, что метафоризм – сущность поэзии, и поклонявшийся метафоре как самостоятельной ценности. Но что такое метафора? Метафора есть прежде всего маска. И если это правда, поэт Анненский явился к нам в некоторой личине, подобно измученному и тоскующему человеку, который спешит в маскарад, надевая домино и мечтая тем обмануть и себя и других.
Носить маску с достоинством – немалое искусство, но Анненский с успехом выполнил свою трудную задачу: его улыбки, его шутки, его ирония никогда не были грубыми, его печаль никогда не была крикливой, его мысль никогда не была банальной… Но И.Ф. Анненский никогда не мог понять, что метафора – не последняя ценность в искусстве. Он никогда не мог понять, что метафора и символ за каким-то пределом поэтики оказываются друг другу полярными. Анненский понимал символизм, как Малларме. Для него символ был не более, как особый поэтический прием, как одна из сложных метафор. В этой своей поэтике он был уже несколько demode. Ему пришлось столкнуться с противником столь сильным, что старик был подавлен и смущен этою встречею. Она произошла на арене так называемой «Академии стиха», небольшого общества ревнителей поэтики и эстетики. Противником Иннокентия Федоровича был Вяч. Иванов. Оба они блистали филологической эрудицией, но Вячеслав Иванов явно побеждал на диспутах своего соперника, который, кажется, принимал близко к сердцу эти свои запоздалые и – увы – уже неудачные выступления. Кажется, после одного из таких диспутов старый поэт почувствовал себя дурно. Он умер, так и не успев вкусить сладостного хмеля славы. Она только на миг поманила его в самые последние годы его жизни, но настоящей благосклонности ему не подарила.